Как он удивился, когда местный почтальон положил на стол пергаментный конверт!

— Извините меня, мосье! Вам письмо.

— Мне? Но я так скоро не ожидаю никакого письма.

— Извините, мосье! Письмо адресовано на этот дом. Притом оно без марки, мосье. II очень тяжелое. Простите, но нам сейчас придется совершить кое-какие формальности… с вами, если мадемуазель не сможет или не захочет получить его лично.

— Какая мадемуазель? Я живу один в этом доме. Моя служанка живет не здесь. И она не мадемуазель, а вдова или что-то в этом роде.

— Тысяча извинений, мосье! Но, согласно почтовым правилам, письмо должно быть вручено. Тем более без марки и такое тяжелое, мосье. Если адресата и нет, то он должен быть. Почтовые правила в этом отношении непоколебимы, как закон.

Видя, что не ему, пигмею Веретенникову, бороться с грозным великаном — почтовым ведомством французской республики, дядя взял в руки объемистый, пожелтевший от времени конверт. Адрес был написан правильно (чего не оспоришь), старинным почерком, каким писали два столетия назад. Письмо предназначалось некой мадемуазель Гарэн-Марп де Карадок.

Получив чаевые, почтальон горячо поблагодарил и скрылся, оставив в руках Ивана Ивановича тяжелый конверт с загадочным письмом, владелицу которого предстоит разыскивать по милости французской почты.

Ни штемпель города Гонконга, ни печать с неизвестным гербом не могли разрешить недоумения. Лучше было не думать о полученном письме до завтра, надеясь на пословицу “Утро вечера мудренее”.

Но и утро не помогло. Служанка ничего не могла сообщить о личности мадемуазель де Карадок. Справки в полиции также не принесли никаких результатов. Соседи ничего не знали об адресате. Можно было бы позабыть о письме, по его присутствие вызывало странное беспокойство. Все, к кому ни приходилось обращаться, проявляли несвойственную спокойным бретонцам энергию, пытаясь помочь дяде. Были ли их старания вызваны любопытством или любезностью по отношению к приезжему человеку, по русский гость принимал это как должное.

Дня через три приходский кюре сообщил ему, что конфирмация мадемуазель Гарэн-Мари де Карадок состоялась в его церкви ровно двести четыре года назад.

Наиболее полные сведения были получены от мэра, представившего несколько документов из муниципальных архивов. Таким образом, Иван Иванович узнал, что таинственная незнакомка была единственной дочерью Рэне-Амбруаза де Карадока, капитана флота его величества короля Людовика XIV, владелицей дома, в котором он проживал, и умерла от какой-то болезни в двадцатисемилетнем возрасте, незамужней, в Лориане, куда она поехала отыскивать своего жениха. Дом этот после ее смерти унаследовал двоюродный брат, носивший другую фамилию. И больше фамилия Карадоков среди владельцев дома и его обитателей не встречалась. Гарэн-Мари выехала в Лориан, когда ей было двадцать лет. Следовательно, письмо опоздало вручением ровно на двести лет.

Гонконг было бесполезно запрашивать: письмо мог сдать на почту всякий, кому заблагорассудится, и ни один сыщик не взялся бы установить личность отправителя. Оставалось только одно: вскрыть конверт и ознакомиться с содержанием.

Заручившись любезным разрешением мэра, мой дядя поспешил домой и с нетерпением вскрыл пакет. В нем было обширное письмо, написанное тем же почерком, что и адрес.

Вот его содержание, приведенное без каких-либо сокращений или изменений.

“Моя дорогая, горячо любимая Гарэн! Не родился еще живописец, краски которого могли бы достойно изобразить светлое сияние красоты твоей. Не было еще на нашей земле музыканта, способного нежными звуками воспроизвести переливы твоего голоса. И ни один трагический актер не смог бы своим божественным искусством передать тоску по тебе, далекой, как звезда, сверкающая в первых лучах денницы.

Днем и ночью шепчу твое имя. Оно для меня — заклятье от бед, налетевших на меня подобно толпе эриний. Оно — светлый луч в мрачном лабиринте, в котором заблудилась моя жизнь с того времени, как я послал последний привет тебе, королева моего сердца.

Да не оскорбятся глаза твои тем, что опишу тебе с возможной подробностью, стилем искренним, но не совсем приличным для разговоров с прелестными повелительницами наших сердец и жизней.

Когда я вспоминаю все, что произошло со мною за последнее время, то не могу отличить сна от яви, действительности от призраков, жизни от смерти. Как будто рок ввергнул меня в пучины преисподней, и я, как Орфей или Дант, брожу среди ее мрачных лесов и скал, в царстве кошмаров и фантасмагорий.

Началось это год назад, во время нашего плавания по Индийскому океану.

Было тихо, и, кроме рулевого и меня, на вахте никого не было. Мы шли курсом норд-норд-ост теплой безлунной ночью, не ожидая встреч на пустынном просторе волн, разрезаемых килем нашего корвета. Я только что сделал последнюю запись с судовом журнале и поднялся на мостик, как увидел прямо перед собой очертания мачт странного корабля. На его клотиках и реях беспрестанно вспыхивали белые огни, горевшие холодным светом и освещавшие темные надутые паруса. Ветра се было, но корабль мчался на нас с неимоверной быстро-юн, точно его подгоняла невидимая буря. Когда он подошел ближе, я заметил, что на его бортах блестят такие же огни, как и на мачтах. Это было большое старинное трехмачтовое судно голландской постройки, из тех, что бороздили океаны лет сто — полтораста назад. Я приказал рулевому отвернуть вправо, но встречный корабль явно шел на сближение.

Какое-то непонятное оцепенение не позволило мне поднять тревогу, тем более что по отношению к нам корабль не проявлял никакой враждебности и в этих водах мы не встречали ни неприятельских, ни пиратских судов. Мы с рулевым как завороженные смотрели на освещенный мертвыми огнями черный корабль. Еще мгновенье — и он прошел почти борт о борт с нами.

На его мостике стоял высокий бледный мужчина с черной бородой и огненными глазами. Вцепившись в поручни и жадно вглядываясь в сторону юго-запада, он кричал по-голландски: “К мысу Бурь! К мысу Бурь!” Все это продолжалось несколько секунд. Таинственный корабль исчез в темноте ночи, точно растаял, как льдина, брошенная в крутой кипяток. Даже волны, рассеченные им, не ударились с привычным шумом о волны, рассекаемые нашим корветом, как будто корабль проплыл по воздуху.

Только тогда мы очнулись.

— Пресвятая дева Мария! Да сохранит нас бог! — пробормотал рулевой. — Эго “Летучий Голландец”!

Больше он ничего не сказал, и я, стараясь не обнаружить беспокойства, пошел в рубку. Когда я записывал в судовом журнале эту встречу, тонкие линии букв получились волнистыми, как хребты валов во время начинающегося прилива.

Следующий день прошел без приключений, по вся команда мрачно посматривала на юго-запад, а наш судовой кюре долго перебирал четки, и в глазах его, обращенных к небу, были надежда и скорбь. Никто не упомянул имени проклятого корабля, но это безмолвие было страшнее стонов и ругани. Как будто на корвете появился покойник.

Несчастье произошло в следующую ночь. Мой сон прервал сильный толчок, выбросивший меня из гамака. Рев ветра и всплески воды заглушали встревоженные голоса наших матросов.

Наскоро одевшись, я выбежал па палубу. Корвет тонул, наскочив в темноте на какой-то неизвестный предмет.

В носовую пробоину широким потоком вливалась вода. Бесполезно было предпринимать что-нибудь. Катастрофа разразилась неожиданно и неотвратимо. Наши шлюпки сорвались в океан и исчезли в ночной темноте. Гибель была неминуемой. Оставалось только прыгнуть за борт и как можно скорее отплыть от тонущего судна, чтобы не попасть в водоворот.

Долго ли я плыл, не знаю. Может быть, меня просто уносило волнами без всякого с моей стороны противодействия их роковой силе. Временами я терял сознание, и, когда я вновь приходил в себя, надо мною висело черное небо, а вокруг прыгали темные ночные волны. Я был совершенно один, и только твое имя, Гарэн, спасло меня от сумасшествия. Силы мои не иссякали, но мертвый сон все чаще и чаще отуманивал голову, пока наконец не погрузил меня в небытие.