Опираясь на футштоки, одолевая упругое, сильное течение, мерили Бутакоп с Акишевым глубины Аму-Дарьи, а балтийские матросы шли за ними следом и вели шлюпку, как лошадь на поводу.

Вдали вздыхала аральская зыбь, раскачивая притихшую, настороженную шхуну. Еще дальше, в каком-то почти уж и нереальном далеке, были города, где мирно, успокоительно погромыхивали трещотки караульщиков и башенные часы роняли на булыжник площадей свои мерные удары.

А тут… Тут вольно, неодолимо, пришептывая, позванивая, неслась река, тут было глухое темное небо, лживый плач шакалов и сладострастный стон комаров.

11

“Черная меланхолия”, — шутил коротышка Истомин: штилевавший Арал представлялся ему меланхоликом.

Спустя неделю фельдшер поставил иной диагноз: “Буйное помешательство”.

Диагноз был верным, и это выгодно отличало корабельного медика от многих его сухопутных коллег.

Предосенней порой на Арале гуляли крепкие норд-осты. Они грозили бросить парусник на камни, на отмели, и Бутаков решил отложить съемку восточного побережья до будущего лета, а покамест осмотреть срединную часть моря.

И находка каменного угля, и карты западного берега, и промер устья Аму-Дарьи — все это радовало Бутакова. И все же он испытывал нехватку в том, без чего экспедиция казалась ему не увенчанной главной наградой. Русские капитаны — “кругосветники” обретали их в Великом или Тихом. Но. черт подери, почему бы и Аральскому морю, раскатившемуся на десятки тысяч квадратных верст, не преподнести своему колумбу хотя бы один сюрприз?

Ветры и штормы? Однако за два месяца “Константин” дал командиру веские доказательства своей преданности, и в душе Алексея Ивановича угнездилась та внутренняя, почти необъяснимая связь с кораблем, отраднее которой дли мореплавателя нет ничего, а потому, невзирая на дурную погоду, они, то есть “Константин” и лейтенант Бутаков, быстро и решительно пересекали море.

Быстрота и решительность этого рейда под зарифленными парусами предвещали что-то значительное и важное. Это подсказывала Бутакову интуиция, а она должна быть у моряков, как и у влюбленных.

В двенадцатый день сентября море отсалютовало Бутакову бессчетными залпами. Лейтенант удостоился вожделенной награды: шхуна приближалась к неизвестному острову.

Остров словно бы догорал вместе с вечерней зарей, берега его смутно дрожали в неверных сумерках и почти совсем уж пропали из виду, когда “Константин” успокоился па якорях. Неподалеку голосом извечной вражды к суше трубил прибой.

Сон бежал не одного Бутакова. Вон Тарас Григорьевич на своем “табурете”, вон Вернер с Ксенофонтом Егоровичем у правого борта, а Макшеев на юте… Что они? Слушают валторны прибоя? А может, их мысли далече от этих широт? Луна властвует над приливами в морях, запах земли — над приливами в сердце.

Пахло не только землей — пахло тайной. Бутаков знал, что на заре увидит песок и камки, саксаул и тростники, овраги и заливы. И все же то было Неизвестное, близость его ощущалась трепетно.

Есть прелесть в уединенных местах, будь то старица, долина или заброшенный карьер с лебедой и лопухами, но прелесть десятикратная, особая, ни с чем не сравнимая в клочке суши, никогда не виданной ни одним человеком, в клочке суши, окруженной морем. Да, были на острове и уходящий к горизонту саксаул, и луга, и тальник, и розоватые озера, песчаник, бугры — все было, что представлялось мысленно накануне. Но — “люди здесь еще не бывали”! И от этого замирало сердце.

Мешкать не приходилось, ибо осенние норд-осты снижали уровень устья Сыр-Дарьи, экспедиция, чего доброго, могла не попасть на зимовье. Бутаков и его команда не знали роздыха. Работали до темноты, не дожидаясь понуканий, вставали с рассветом, не дожидаясь побудки. Опять всеми в полною силу владело артельное чувство, чувство “одной упряжки”.

Акишев и Макшеев измерили остров, площадь его равнялась территории некоторых государств тогдашней Германии, он отнял у моря верст двести квадратных, не меньше. Штурман Поспелов, поместившись в утлом челночке, промерял, наперекор бурной погоде, залив на юго-восточной стороне. Вернер обследовал соляные озера и надеялся найти каменный уголь.

А Шевченко не отрывался от альбома. Он рисовал безымянный остров. Была высокая отрада в том, как скоро и точно взор отыскивал и цепко схватывал особенности пейзажа, в котором вовсе не просто было ухватить и отыскать эти особенности. Была высокая отрада и в том, чтобы передать этот свет удивительной чистоты и силы, и эти не резкие, но такие колоритные оттенки. И никаких эффектов, ничего пышного, кричащего, но сдержанная прелесть, но горделивая скромность. Он сознавал втайне, что достиг настоящего мастерства, что зрачок его остер и меток, рука послушна, что краски и линии верны и что все хорошо. И, сознавая это, хмурился, словно боясь что-то спугнуть в себе самом, в душе своей.

Хорошая выдалась неделя. Бутаков говорил, что не знал более счастливых дней. А фельдшер Истомин выпячивал грудь:

— Все я-с, Алексей Иванович!

Бутаков смотрел на него с веселым недоумением.

— Мясо! — важно пояснял материалист лекарь.

Наконец-то, наконец охотничья натура медика развернулась вовсю! Да и было где развернуться. Остров изобиловал антилопами-сайгаками. Эти животные со светло-бурой, золотившейся на солнце шерстью отличались доверчивостью антарктических пингвинов. Но мясо у них было куда лучше пингвиньего, оно могло бы восхитить и не таких гастрономов, как изголодавшийся народ со шхуны “Константин”.

Истомин мигом сколотил партию добытчиков. Потребовалось вмешательство лейтенанта, чтобы ограничить число волонтеров. Бутаков отрядил в команду фельдшера тех матросов, что бестрепетно поддержали своего командира в поглощении червивой солонины. “Добродетель всегда достойна поощрения”, — с шутливой назидательностью изрек Бутаков.

Ветер, старый соглядатай, исправно доносил сайгакам: “Идут люди”, но ни самцы-рогоносцы, ни пугливые самки не чуяли в том беды. Неторопливо паслись они, объедая прикорневые листья полынки, и с коровьей сосредоточенностью пережевывали мятлик или солянку-биюргун. Паслись сайгаки утром и вечером, когда зной не силен, а в полуденные часы дремали за буграми, в тенечке. От волков сайгаки улепетывали стремглав, людей же, на свою погибель, подпускали близко.

На восьмой день команда была в сборе. Никто не считал исследования законченными, громче других сетовал фельдшер-охотник (пуды сайгачьего мяса, по мнению его, еще недостаточно подкрепили команду), но все понимали, что норд-осты не шутят и пора поспешать на зимовку, в устье Сыра, на остров Кос-Арал.

Возвращение? Да, конечно. Но прежде… Прежде — еще одна разведка, беглая, недолгая, приблизительная разведка. У большого острова есть соседи. Как же к ним не заглянуть? Вон милях в семи узенькая полоска воды, поросшая камышами, ни дать ни взять лошадиная гривка, а за нею — островок. Да и по южную сторону, через пролив, тоже островок. Семейка, архипелаг…

“Обретенные открытия” были означены на карте. Бутаков с Поспеловым склонились над нею, как, должно быть, родители склоняются над колыбелью.

Бутаков взял карандаш. Помедлил. Потом легко, без нажима, размашисто написал: “Царские острова”. И поднял голову. С минуту они смотрели друг на друга, смотрели в упор — лейтенант и штурман.

— Тэ-экс… — процедил Бутаков, чувствуя внезапное раздражение.

Поспелов молчал. Но он уже не склонялся над картой. Он стоял, опустив руки, лицо его было бледным.

— Тэ-экс… — повторил Бутаков почти злобно. — Теперь — всем сестрам по серьгам. — И написал, вдавливая буквы: “Остров Николая”, “Остров Наследника”, “Остров Константина”. — Всем сестрам по серьгам…

Они опять посмотрели друг на друга в упор, не мигая. Бутаков первым отвел глаза.

— Вот и все. Ксенофонт Егорович. — Голос у него был виноватый. Он помолчал и натянуто усмехнулся. — А поздних наших потомков, школяров, будут сечь, коли по тупости памяти не упомнят сих наименований. Так, что ли, господин штурман?